не додала.
Только вечером, после звонка, разогнувшись, наконец, потянувшись до хруста, почувствовала я, как сильно устала. Ломило всю, а на душе легко было. „В работе — спасение…“ Верно сказано.
От потрясений своих оправилась — не такими уж и страшными казались теперь все эти новости. Что ж, про Игоря — какая это неожиданность? Вот если б хорошее что услышала, а что растленный тип — сама знаю. Сразу могла бы догадаться, как Нинка только имя назвала.
И встал перед глазами тот вечер. Я Сережу ждала, он телеграмму прислал, что прилетит. Мне в аэропорт ехать, а тут — Игорь.
Пока Сережу не встретила, пока не побыла с ним, не увидела, что иная жизнь есть и что она может стать и моей жизнью, я Игоря еще терпела, день рождения его поехала отметить в Нису. Мне его сравнить не с кем было: какой уж есть, где другого взять. А тут каждое слово его, каждый жест, поворот головы, шаг каждый — через память о Сереже пропускать стала, и так все омерзительно становилось — сил не было терпеть. Вульгарно все, неискренне, грубо…
— Ты не приходи больше сюда, — говорю ему. — Противен ты мне, знай это. Никогда больше нам вместе не быть, никогда.
Он опять пьяный был, подошел ко мне с ухмылочкой, спрашивает:
— Что, этот сосед замуж берет? Он богатый, верно. Но не богаче меня. И старый для тебя, все равно от него ко мне бегать будешь.
— Его забрали вчера, — говорю злорадно, а сама пячусь, отступаю от него. — И тебя посадят, всех вас, ворюг, пересажают.
Тут он в лице переменился, страшен стал. Молчит, дышит тяжело, и улыбка его сходит, губы гримасой свело.
— Крест нацепила, святую из себя корчишь, — проговорил он сквозь зубы. — А на чьи деньги ела-пила? На чьи деньги коньяк глушила, к Черному морю ездила? У-у, сука!
Он вдруг рванул с моей шеи цепочку с маминым золотым крестиком. Гнев меня ослепил. В каком-то исступлении схватила я тяжелый подсвечник и ударила его по голове. Он рухнул, как подкошенный.
А когда увидела его распростертым на полу, кровь увидела и как глаза его стекленеют, такой страх одолел, что сковало всю, точно паралич, летаргия вроде. Не помню, сколько я так над ним стояла. Но оцепенение прошло, я отшатнулась в ужасе, бросила подсвечник и вон из квартиры.
Всю дорогу до аэропорта и там, пока самолет ждала, правую ладонь саднило и жгло, будто я не подсвечник держала, а раскаленное что-то.
Извелась совсем, пока самолет прилетел. Сереже все и выложила. Спрятаться мне хотелось, исчезнуть, чтобы не нашли меня никогда. Да разве спрячешься?..
В скверике мы сидели, Сережа переживал не меньше меня, очень все близко к сердцу принял. Мне и пришла шальная мысль: а ведь это он мог Игоря ударить. Из ревности. Очень даже просто. Я его к этой мысли и подвела. Он, простая душа, и не заметил, думал, что сам.
Стыдно теперь вспомнить. И со стыдом этим должна я к нему на свидание выйти?
Вот это и мучало меня.
Но после трудного моего дня встреча с Сергеем не казалась такой уж невозможной. Я даже улыбалась, представляя, как он заволнуется, увидев меня, как робко поздоровается, как неловко будет ему оттого, что другой меня представлял — униженной, пришибленной, потерянной совсем. А я — вон какая, даже губы подкрашены и брови по-модному выщипаны.
Так я храбрилась, страх свой отгоняла, настроиться хотела на добрую встречу. А сил для всего этого уже не было. Мне бы поспать, да не положено раньше времени, после отбоя только. И еще на совет отряда идти. Вот чего мне совсем уж не нужно было. Однако пошла, села тихо, думала: подремлю, отдохну. Мимо ушей пропускала, что там говорили; про письма Антонишиной. В другую колонию они адресовались. Срок там поделец ее отбывал, что-то им нужно было срочно обговорить, да так, чтобы никто не знал.
— …правильно поступили. Вроде все у нее в порядке, а душевности, сердечности нет. Теперь-то она третью ступень — „Отличник труда и быта“ — не скоро получит. Выходит, не ошиблись мы…
Вполуха слушаю голоса, думаю дремотно, что коллектив всегда чутко человека чувствует, как бы он там ни заливался соловьем! И с Антонишиной вот…
— Смирнова, думаю, справится. Как ваше мнение?
— А сама она — как?
— Встань, Смирнова, скажи.
Вскакиваю, озираюсь растерянно. О чем говорят? Что я сказать должна? Да они же меня в бригадиры метят!
Усталость вмиг слетела. Чувствую, как щеки пылать начинают. Стыд-то какой! Они верят мне, а я… я уже глаз на них поднять не могу. Щеки ладонями закрыла, вот-вот заплачу.
— Так что скажете, Смирнова?
Голос Керимовой дружеский, улыбка в нем угадывается.
— Мне нельзя доверять, граждане, подруги мои, — говорю я с трудом. — Нельзя. Я видела, как Антонишина первую записку через забор кидала, а смолчала. Ей только и сказала, что нельзя так.
Ропот прошел, потом стихло все. Я собралась с силами, на Керимову посмотрела, ко всему готовая.
— Плохо, — сказала она, — плохо, что утаили. Но правильно что хоть сейчас открылись, что поняли… Повинную голову, говорят, меч не сечет. Как, активистки?
Вопрос она задала уж весело, и женщины заулыбались, закивали в ответ. Доброе слово здесь всегда ценят, дорожат им.
— А вы, Смирнова, садитесь. Или сказать хотите?
— Хочу, — отвечаю. — Спасибо сказать хочу. От чистого сердца. У меня теперь гора с плеч.
В самом деле мне хорошо стало, легко. Значит, уважают, доверяют. А в колонии ничего дороже этого нет.
Спала я в эту ночь крепко, без сновидений, и проснулась бодрой, с ощущением близкой радости. Но чем ближе час свидания, тем все беспокойнее становилось. Снова мысли горькие одолевать стали. С чем же я все-таки выйду к Сереже? Я виновата перед ним. И все эти годы, что мы знакомы, обманываю его. И со Светкой, и когда вместо себя хотела за решетку упрятать, и сейчас: ведь не люблю его. С ним мне хорошо, чище на душе становится, письма его нужны,